Днем и ночью

Все между прочим
пьют кофе в картонных стаканах,
симулируя в нем неподдельную нужду,
упакованную в значимость спешки,
и все эти перебежки…
Я никого не жду.
Мне хватает нежданных.

Днем и ночью
иные зализывают свои раны,
срывая синтетику на полупьяном ходу.
Я вместе с ними в рядах грешных.
За нами слежка,
но мы не меняем беду
на суррогат желаний.


Выйди на перекресток

Давай пороемся в причинах,
не подбирая повода,
чтобы срочно увидеть
небо в Эдинбурге.

Я в телефонной будке
старой части города.
У чая без сахара
вкус честнее.

Если тебе не все равно,
если дороги запахи,
а совсем не трофеи,
выйди на перекресток.

Мало ли, что нажито.
Изношено по касательной.
У живой музыки
звуки всегда острее.

Может еще что успеем.
Переведем время
на потухшие звезды.
Выйди на перекресток.


Зеркало

Есть люди, которых ты не знал с детства. Которые не прошли с тобой огонь, воду и медные трубы. Которым ты еще ничего не успел наобещать. Ни о чем не просил. Есть люди, которые входят в твою жизнь слишком поздно, чтобы что-то еще успеть, и слишком рано, чтобы все же не попытаться их удержать. Есть люди, которых встретишь одним случайным вечером, на каком-нибудь симпозиуме, посвященном гению. Разговоришься, улыбнешься. Этот человек улыбнется тебе в ответ, и ты постепенно поймешь, что вот ты встал как вкопанный на том самом срезе между «слишком поздно». и «слишком рано»… И то обстоятельство, что вам через два дня разъезжаться по разным городам, между которыми шестьсот километров, многое решает. Многому препятствует. Но все же… вечер докладов, речей, настолько нам близких и интересных, продолжается и каким-то волшебным образом переносится из университетских стен в студенческое общежитие, дорога к которому полна звезд, листвы и ассоциативных образов на коре старых и мудрых деревьев великолепноного и огромного парка Сан-Суси. Мы знакомы всего три часа, но на столе маленькой комнаты, в которой ты жила несколько лет назад, уже лежит чай, пиво и форель из Рыбинска. В этой комнате открытые и – снова – совсем неизвестные мне люди. Продолжаютя беседы о гение, о твоих ностальгических воспоминаниях, хотя уже так поздно, и нам нужно спешить на региональный поезд. А потом мы вместе смотрим «Зеркало» в шумном, качающемся вагоне. Вот бы все его фильмы посмотреть по кругу, но уже вместе! Таковы твои слова. Они – отражение моих мыслей. Обменяться телефонами – этого так мало. Есть люди, которых ты не знал с детства. Но в зрелом возрасте они вдруг предстают перед тобой, и у тебя возникает смутное ощущение, что ты смотришь в то самое зеркало. Ты сказала, что ничто не случайно. Спасибо тебе за простоту, Мария Менг.


В аэропорту

Чужие города, как чужие дети, – когда они смеются, ты хочешь остаться, а когда они плачут, тебе хочется уйти. Стоишь в аэропорту, как в прихожей, и гадаешь, что тебя ждет. Странный город – Стамбул. И аэропорт Ататюрк странный. Огромный, такой разный, по восточному щедро расточающий это европейское нечто из ровно-ложащегося света, полированных стен, качественной рекламы и бизнес-класса, который выглядывает из-за каждого угла с нарочитой непринужденностью.

А люди такие интересные. Раскрыты на ладони, как карты, – наблюдай и оценивай сколько угодно времени. Особенно если приходится сидеть двадцать часов и пытаться отвлечь свое сознание от верного потухания, перерастающего в болезненное желание сна. Вот и обозреваешь все вокруг и приходишь к неоспоримому мнению, что наглость обычно заметнее всего, в то время как скромность такая неприглядная и непотребная. Разве с ней отвоюешь холодное металлическое сиденье или место в середине очереди? Черта с два. А вот наглость – вещь практичная, вполне-таки применимая.

Вот сидит армянская семья неподалеку. Все веселые такие. Двое маленьких сыновей вскочили, убежали туда, где просторней, и вот уж полчаса подкидывают друг другу маленький каучуковый мяч. Развлекаются мальчишки по-своему, никому не мешают. А вот места их пустуют. И сиденья-то обычно за собой в общественных местах никто не столбит, если уходит надолго. Судя по азарту, детки вернутся еще очень нескоро. Только мать сидит и, как сторожевой пес, бдительно пасет два пустующих места. Подходит женщина, держа за руку ребенка с явными, бросающимися в глаза отклонениями, из-за которых он едва волочит ноги и судорожно кривит шеей. Женщина сажает ребенка на одно из свободных сидений, и мать двух веселых, здоровых, упитанных и безмерно счастливых детей мгновенно дает знать, что места-то заняты.

Мне становится стыдно. Я не хочу этого слышать, не хочу наблюдать этой сцены. Минут через пять я уже начинаю осуждать себя за молчание, а через час становлюсь уже непосредственным участником другой интересной сцены. Я подхожу к сиденью, которое приметила издалека, чтобы занять его на некоторое время. Рядом сидит женщина и, постепенно угадывая по моим движениям, что я собираюсь приземляться, она резко и четко произносит: «занято, девушка». Ну и ладно. Возможно, муж отошел на пару минут, или ребенок. Чего разделять их? Всех можно по-человечески понять. Если только не одно «но». Почему в огромном турецком городе, в этом большом аэропорту, где можно услышать самую чудную речь и открыть для себя звучание новых языков, эта женщина вдруг, не поведя и бровью, обратилась ко мне по-русски, если я не являюсь ни персоналом аэропорта, ни работником ресторана, готовым зазывать посетителей на улицах на любом языке, если это приносит прибыль? И почему, черт возьми, ей так повезло наткнуться на меня, человека с совсем не русской внешностью, но по случаю судьбы считающего русский язык своим родным?

Я притупленно киваю ей в ответ, одновременно посмотрев на нее такими глазами, которыми по обыкновению смотрит сдобный индюк на те самые новые ворота, но одновременно смутно догадывается, что новые ворота – те же старые, просто новые. Я делаю вид, что не понимаю слов, но угадываю посыл, и отхожу. Почему я так поступила? Даже не знаю. Как-то инстинктивно не захотелось становится частью этого абсурда, насильно расширяя границы русофонии, если со стороны это больше выглядит как эгоистическое нежелание переходить на интернациональный язык во избежание недопонимания между людьми на нейтральной языковой полосе.

А потом мне захотелось воды. Обойдя весь аэропорт и сделав несколько неудачных попыток купить воду из автоматов, которые просто сговорились портить нервы людям больше, чем утолять их жажду, я подошла к маленькому ларьку в самом краю аэропорта. Спросив, сколько стоит вода, и получив короткий ответ «четыре» от весьма приветливого человека, я передала монеты в привычной мне валюте евро, а он, как оказалось, ждал от меня турецкие лиры. «Ах, вы платите в евро», – спокойно заметил и он посмотрел на мое уставшее, осунувшееся лицо, согнувшиеся под тяжестью рюкзака плечи и только добавил, махнув рукой: «тогда одного евро достаточно». Так мы и распрощались, когда в следующем повороте я увидела курс евро к турецкой лире и поняла, что он взял с меня гораздо меньше, чем сказал поначалу в своей национальной валюте.

Мелочь? Возможно. Но разве ты ждешь большего от людей в аэропорту, которых, возможно, никогда больше не увидишь? Кто-то из жадности зажимает неиспользуемое сиденье, кто-то из наглости считает, что весь мир – его кухня. Кто-то может проникнуться самым обычным сочувствием, и взять за предлагаемый продукт меньше не потому, что это на самом деле заметно облегчит твою жизнь (ведь какая мелочь в один евро!). А просто так, чтобы проявить символичный жест соучастия, если позыв к нему так ясно выражен в твоих глазах.

Люди такие разные. Особенно в аэропортах – все раскрыты на ладони, как карты. И как любые карты, не все радуют, не все обнадеживают, но есть такие, в ногу с которыми ты готов идти дальше.


Хочется просто уйти…

20121211_120509~2

Хочется просто уйти,
чтобы не быть замеченной.
Чтобы никто не спрашивал,
и не смотрел из-за плеч.

Чтобы просто бежать,
и никто не преследовал.
Так не люблю шумность…
Так мне шуметь не следовало…

Слово за словом, и вот -
срезано по касательной.
Частное в руки публики.
Мы не сошлись характерами.

Больно до стертых дыр.
Как в необжитой пустоши
все никуда не вяжется,
и ни одной души.

Вот бы кто долюбил,
но только если заслуженно.
Время вернуть хочется.
Хочется, а нужно ли?..


Правда всегда умирает первая

Выпотрошено все непрошенными.
Бег не оправдан, горы не взяты.
Я больше не стыжусь своего прошлого,
да и от будущего ничего не надо.

Наверно, вырвалось слово лишнее.
Порвались связки, но взятки гладки.
Все ожидания завышены
на установленные порядки.

Начисто, начерно переписано
все на фривольный лад.
Если ты гений, то стань непризнанным
с первым же вызовом канонад.

Встань и иди, как Христом велено.
Все, что выстраивалось, падет.
Правда всегда умирает первая.
Кто не заврался, тому черед.


Мама, а когда мы снова увидим наш багаж?

DSC_0495~2

Я кладу ладонь на горячий лоб своего ребенка, проверяя температуру тела. Он приболел за день перед вылетом. Легкое недомогание, несвойственное ему спокойствие. И трепет в ожидании того, что там, на другом конце воздушного коридора его будут ждать. Ночь с шестнадцатого по семнадцатое июля. В небе проложен тот самый путь, который уже через несколько часов станет злосчастным. Роковым для кого-то другого.

Я подняла перекладину между креслами, чтобы вдоль них уложить сына. Его голова на моих коленях, он тихо дышит, уснув на высоте десяти тысяч метров. Ему спокойно, что мама с папой рядом. И неважно, где мы все находимся вместе. Детская логика проста и незамысловата, чиста и бескорыстна. Оттого на меня ложится больше ответственности. Я сильнее нервничаю, потому что остаюсь в ответе за своего ребенка, успев разделить значимую и решающую долю контроля над ситуацией с другими.

Потому что часть моей власти, способной уберечь, переходит в руки подонков и отморозков, исполняющих волю своих ненасытных и лицемерных хозяев, которые, в свою очередь, не забывают в ответ подкармливать этих жалких слуг, как собак, поощряя их бунт. Бунт против логики и истории.

Мы летим в долгом ожидании приземления, а где-то внизу, на надежной и теплой почве, те подонки уже готовят план, который кажется им гениальным. Но он так же бесконечно туп и непродуман, как и все их предыдущие попытки оправдать вторжение в те или иные земли. И все же, он так же безжалостен и смертоносен. Почерк – один, мотивация – одна. Вот, обговорена очередная деталь, еще один нюанс передан за океан. Почти все готово…

Так какой же пассажирский самолет как раз пролетает над той территорией? Малазийский? Неважно. Добро.

У подонков нет сочувствия. И них не развито ощущение справедливости. Они не отвлекаются на истории частного, единичного характера. Единицы слагаются в сотни. А сотни – это месиво, которые становится оружием, пропускным билетом к нефти, газу, сланцу.

Подонкам не важно, что на высоте десяти тысяч метров я сжимаю в руке маленькую руку своего ребенка, которого шесть лет растила с надеждой, что когда-то мы вместе определим смысл жизни, и что истиной окажется что-то ценное, стоящее всех поисков и стараний.

Нет ничего бессмысленнее случайной смерти. Нет ничего обиднее, когда за тебя решили твое предназначение. Нет ничего трагичнее, чем из личности превратиться в биомассу, стать жженным мясом среди железных обломков, разбросанных по полю, не ставшему для тебя ни местом битвы за добро, ни попыткой исследовать неизведанное. А просто потому, что ты – издержка. Потому что кто-то болен бонапартизмом, акции диктуют правила, месторождения ископаемых сокращаются, а власть ускользает у алчных и ненасытных сволочей, как песок сквозь пальцы.

К черту логику, к черту историю. За тебя все решат и все организуют. Все схалтурят и сфальсифицируют. Ты канешь в Лету, а если кто-то и посмеет открыть правду твоего исчезновения, найдется еще один подонок, такой же потонувший в жадности, бесчестии и ханжестве, и скажет, что это неправда.


Не люблю темноту

Не люблю темноту.
И ночные звонки не нравятся.
У меня с ними что-то не ладится.
Все они на беду.

Я хочу без обид,
неуложенных в срок раскаяний
под своим пронести знаменем
все, что время сулит.

Не ходи по пятам,
если так тяжело и солоно.
Мне туда, где слетаются вороны,
в клочья пасти разносят львам.

Я из тех, что слывут
неудобными и неуместными.
Отягчающие последствия
мне в дорогу да жгут.

Все они на беду:
так и просятся в душу лекари.
Между Богом и человеком
развели темноту.

Я хочу без обид,
неуложенных в срок раскаяний
под своим донести знаменем
все, что время простит.


Запах

Я люблю запах Берлина, когда жжет солнце. Одна за другой умирают клетки сочной листвы, безвозвратно и безвозмездно отдающей воздуху все самое сокровенное. К этому таинству примешиваются усиленные пеклом запах щедро выложенных на прилавки фруктов, аромат ванили и корицы, исходящий из тусклых, обитых деревом кафе. И что-то еще. Чего не повторить, не перенять, не выкрасть. Что-то такое же испаримое и остывающее, тленное и смертное, принявшее правила времени, самой великой и бессмысленной иллюзии, которую когда-либо приходилось сотворять и даже объяснять.

С холодами этот запах пройдет. Не останется ничего. И тогда все же придется открыть глаза, чтобы узнать Берлин уже по очертаниям, постараться снова его принять. Оправдать и полюбить за что-то другое.


Без роду и племени

Вот я – стою перед тобой. Без роду и племени. Чужая среди чужих. Не дари мне родины – я не оценю твоего дара, перепродам его за бесценок. Не толкай меня на этот поступок. Четверть века меня не слышали, еще четверть века я буду учиться говорить. Прими мою ущербность. Она не лечится, ее прогрессию нельзя контролировать. Я расположилась на съемной территории в один квадратный метр и хочу навести мост со всем остальным миром. Не навязывай мне родины. Полюби мою ущербность.